– А помнишь, как она помирать-то ходила в больницу?
– А как жа!
– Мы-то санитарками работали, – это бабки в один голос поясняют мне, – ой, ну тяжко чего было – то сади на горшок, то сымай с горшка, то вези мыть, а мыли т накатом, с тазу, ой…
– Ближе к бабке, – возвращаю я их к теме.
– А вот! Клавдея Скоморохова, ей уж, почитай, за восемьсят было, куда не под сто, а?
– Ну, девяноста-то не было?
– А и не помню. Сильно древняя была. Приползет, с Бора, а это, почитай все двенадцать килОметров, пёхом. С двумя баулами. И тут у двярев рухнет, кричит – я помирать пришодши! Давай, ложИ меня. А куда ложИть то? Тогда все лежали в больнице. А то и радость, и кормют, и моют, и погомонить, а кто и родню годам не видывал – а тута и встренулись.
– Точно! Баулы на пол, сама – хлоп – ничком. Помирать, кричит, дайте, посреде людёв! Фелшер придет, врач придет, санитарков нас, позовут, тащим бабу. А она кричит – торбочки! торбочки!
– Ага! Помирать, а не – с торбочкам! Уложут, помоем её начисто, утрём, в чистое все оденем, уложим, и чтоб к печке, да.
– И? – услышать о кончине бабушки мне не хочется.
– Что «и»? Пять минут – всё! Все палаты обхожены, все соседки обговорены, что ты! И сидит, ложку держит. Обедать.
– А у самой! У ей! В торбах – три десятка яиц, мяса набрано, сала, капустцы квашеной, пирогов спечено!
– Пока, говорит, не съем, не помру.
– И?
– А ела. Еще и родня принесет, она ляжит себе, и ист в обе калитки. Такая власть была, об людях как думала. Не сейчас как.
– А сейчас как? – я знаю, но делаю вид, что не в курсе.
– Сейчас баба на печи б сидела.
– А чем болела-то?
– А давление. На живот давило, сколько ела. Щас нипочем – здоровая была б. Но – не успела.
И бабки, плавно обойдя Клавдею, переходят к УЗИ-диагностике.
Снежку маленько нападало, уже видать по следкам – есть кто на укол в мягкие места, или нету. Смотрю – тропа проложена, и я бегу. Сидят мои бабули, Сергеевна и Григорьевна. Валенки обстучали, ждут на предмет узнать давление атмосферы на кровь. А в кабинете дед с Разбегаево засел, и плотно. Гомоним – вчера по телевизору смотрели «Давай поженимся». Обсуждается живо. Касается всех!
– А ты помнишь, Григоровна, – Сергеевна платок скинула на плечи, – был еще в шиисятые жил Колька Хендехох? По електричеству?
– У! – Григорьевна прыснула в кулак, – забуишь, как жа! Такой был к женскому полу охотник, это дорогу не перейти!
– Молчи ты! – Сергеевна делает бровями кивок в мою сторону, – тихо ты. Дашка тута. Ты обскажешь, она запишет. Прославят тебя на всю Калининскую. Ага. Как Хендехох тебя общупал. Дашка может. Сёдни в газете пропечатали про Надюху. Мишка на измену лёг, ага. Бабки умолкают. А сидеть – скучно.
– Валентина Григорьевна, – я показываю, что у меня ни ручки, ни бумаги с собой нет, – а почему «Хэнде-Хох»? Немец был?
– Какой те, к лешему, немиц! Он с тылу подкрадется, р-р-а-з те за подмышки, ты визгу дашь с перепуга, руки т вверьх! А он за сиськи сразу. И, как клещ, прям. Мужуки наши скоко ему глаз подбивали, всё нипочем!
– Ой, а помнишь? Как на сено-т? У-у-у-у! В окно, бывало, залезши, и прямо в койку кто без мужа, пристраивался.
– И чего? – спрашиваю я.
– Чего-чего! Кто проснуться не поспел, всё уж. Терпи, моя хорошая! Ничаво. А чаво сделашь?
– Так это полдеревни, почитай, хэнде-хоховых детей?
– А кто знат, учет не веден…
– А помнишь, ему на столб велено было залезть, ланпочку менять, помнишь?
– Так заместо яво жонка т лазала?
– А и то… наши стоят, смеются – а она, мол, Коленька мой больненький!
– Как жа! Весь больненький, но в одном месте здоровей в деревне не было! – Григорьевна с Сергеевной смеются, утирая слезы рукавами. Врач открывает дверь
– Бабушки, ну как вам не стыдно? Что вам тут, КВН, или больница? Сейчас соли всем на язык насыплю! А ну, приготовить посадочные места под укол!
И мы замолчали.
– Тута Дашка всех взбаламутила, ага. А мы не, мы смирныя…
Я показываю бабушкам большой палец, поднятый вверх, мол, здорово, весёлые времена были раньше, не то, что сейчас – сейчас лампочки в фонарях электрики из района меняют.
Дорогу развезло – еле иду, ноги вязнут в мокром песке. Дожди. Осень. Над крышами – дымок, холодно и сыро. Егоровна подоила, теперь сидит в теплой избе. У нее гостья – бывшая ее дачница, Анна Карловна. Дама интеллигентная, седая и в дивной юбке, расшитой павлинами и цветами. Муж Егоровны, Паша Филин в изумительных бледно-лиловых подштанниках с женской явно попы возлежит на диване с мечтою в глазах. Булькает варево для коровы в чугунке, Анна Карловна читает «АиФ» вслух.
– Что касается политики…
– Ой, ну их в … – Егоровна тяжко поднимается и идет за «тубареткой» для меня, – вы чего по делу почитайте.
– А вот, – охотно отзывается дачница, – раздел «Тебе, Дачник»! Если огурец по форме напоминает лампочку…
– Ну-ну, – Егоровна забирает под платок прядку, – и чё?
– Не хватает калия!
– Ох, ты… у меня так было, – Егоровна горюет.
– А если огурец напоминает крючок, то…
– Вот, – включается Филин в кальсонах, – у меня так и было с огурцом моим… у меня прям вот крючок по жизни… точно и сейчас так…
– Это у вас, Павел Кондратьевич, азоту не хватало…
– Азоту, можа, и нет у ево, – Егоровна постучала по мужу половником, – а вот аммиаку с избыткою…
– Ну, вы фельдшер, вам виднее, – легко соглашается Анна Карловна.
Новый доктор, присланный из района, – хорош. На нем костюм глухого серого цвета, галстук. Мягкие, округлые движения, доброжелательный взгляд. Все бабы тают. Таю и я.
– Нуте-с, голуба моя, так, – доктор глядит в карточку, – о… (сейчас будет – какое прекрасное имя, мою бабушку…) какое имя-то, редкое, редкое, мою бабушку звали Дарьей. Да-с, теперь все больше Надежды, знаете ли… ну-ну, перебил, каюсь. И-с? А-с! Что-с?
– Доктор, у меня болит сердце!
– Деточка, у кого ж не болит, у всех детки-собачки, кризис, понимаю-с! Ну-с! Кардиограммку? Прэлэстно…
Входит хмурая тётя, шлепает на меня присоски, медленно идет лента, свиваясь в кольца. Доктор вертит меня на свету, слушает, пишет, пишет, слушает. Я покорно жду.
Гулкие больничные часы бьют 6 раз. Доктор, держа руку на моем пульсе, шевеля губами, считает удары и вскакивает, на ходу срывая белую шапочку, хватая саквояжик, и тут же садится в больничный УАЗик.
– Доктор! Доктор! – кричу я, выбегая в том, в чем он меня оставил, – а что же сердце?
– Сее-ердце, же-ее-енское сеее-рдце, – поёт доктор и, высунувшись в окно, машет мне фонендоскопом.
Колядки
Деревню Пустошкино накрыло снегом так, что деревня исчезла, будто и не было её вовсе. Снег завалил кривые пустошкинские улочки, спрятал колодцы, залепил окна, да вдобавок, будто в издёвку, спрятал большую ёлку у клуба, превратив её в точную копию почтальонши бабы Маши – конус с крошечной головкой. Снег порвал провода, и Пустошкино погрузилось в приятный полумрак. Снег лежал, будто мех на плечах у красавицы, и, когда взошла луна, заиграл миллионами огней. Маринка, чертыхнувшись, помахала в воздухе пультом, но телевизор без электричества стал просто пустой коробкой. Чего делать-то? Еще и девяти вечера нет, какой сон? Рождество, называется! Маринка на ощупь добралась до сеней, влезла в валенки, сняла дедов тулуп, и была такова.
У Наташки горели красные свечи, купленные в райцентре и воняло благовониями. Маринка ввалилась к ней и сказала, – пошли колядовать! Наташка помотала головой, – в деревне чужих нет, а к нашим не пойду. Темный народ, обычаи не уважают! В прошлый раз, помнишь? Маринка помнила ухват, пущенный в них глухой бабкой Катей, но сделала вид, что не помнит. Пойдем, Анжелка с города приехала, у нее петарды есть, если что. Анжелка лежала на печи, смотрела клипы на смартфоне, и колядовать была не готова. Пойдем, ты чё? – Маринка потянула Анжелку за ногу, – чё, в городе не посмотришь?