– Икавплиптом! – важно поднял палец вверх Петька. – Шурши нам санки для перевозки…

– Горюче-смазочных материалов! – Витька втискивал длинные ступни в патлатые от непогод валенки, – и все будет пучком!

– Тип-топ! – добавил Петька и покраснел.

Пока Дина Ефимовна заводила уснувшую под снегом машину, пока расчищала дорогу за ворота, пока кралась осторожно по ледяной дороге в деревню, пока стучала в аптеку, пока ездила в другую деревню за провизоршей, навещавшей чужую бабку, пока они отсчитывали разноцветные пузырьки и Дина удивлялась, что лечиться настойками трав сравнительно дешево, пока… когда она добралась до дома, почти стемнело. Между тракторной телегой, стоявшей сиротливо, как горб без верблюда и Дининым домом, была накатана широкая трасса. По ней, соревнуясь в ловкости, бегали взад-вперед Шелгун, Чапай, Васька, степенный Григорий Андреевич Шеркунов, и мелкая, незначительно различавшаяся меж собой ребятня. Весело лаяли собаки, визжали бабы, полыхал костер, вокруг которого вился разомкнутый хоровод, словом, шла своя, насыщенная жизнь. Ефимовну приняли горячо, как родную, усадили на дышло телеги, тут же поднесли стаканчик, из которого аккуратно вынули залетевшую невесть откуда муху, и она, шмыгнув носом, не в силах сопротивляться общему дружелюбному настрою, выпила мутноватую, флуоресцирующую жидкость, отдающую ацетоном, и – совершенно успокоилась.

Гулянье продолжилось до глубокой ночи, пели про Хасбулата, и казалось, что в густой, теплой черноте неба, мягкой, как печная сажа, летят огненные кони, и их копыта выбивают искры, а искры падают вниз золотыми звездами, превращаясь в неведомую казну. Сама Дина Ефимовна видела себя сидящей в сакле, и ее академический муж, Борис Гаврилович, страдая, охая и держась за поясницу, укладывал около сакли осиновые поленья…

Курочка Ряба

Приезд единственного сына Лёшки для стариков Подворцевых – всегда праздник, а уж, если с внучатами – праздник вдвойне. Баба Тося суетится, не зная, куда посадить дорогих гостей, дед Коля снимает перины, вывешенные на чердаке и тащит их согревать – на полати. Печь дышит жаром, живой огонь выбивается под кольцами чугунной плиты, лижет дно сковороды – картошечка, картошечка, с сальцем, со своим, ох, Лёш, кабана т без тебя кололи, кровянку сделали, а на почте не приняли, а гречка та захряснула, и куды? Куды-куды, – посмеивается Лешка, крупный, лысеющий блондин с ладно вылепленным мягким, добрым лицом, – надо было звать, а не тишком, а, бать? Дед подмигивает, показывает жестом, понятным любому мужику – выпить, бы? Мать? – полувопрошает Лёшка, – нам бы горло просмагать? Я те попью, старый хрен, я те морду т налью до синевы, – частит бабка, но, увидев довольные перепалкой мордашки внуков, осекается, – иди, вон, куру заруби. Там те, пестрявые, что с лысой спиной, уже не несутся, чо до лета держать? Я пока драчёны поставлю, а, Витька-Митька? Внуки сидят, уткнувшись в айфоны, – брось ты-то хаботье, вот, лешай американский выдумал на нашу голову пакость эту, вот, теперь не книжков, ни бабе помочь, все сидят, как бешеные глазам ворочат! – кричит бабка, и стучит ситом о тыльную сторону ладони. Белая мучная пыльца поднимается вверх, да так и висит легким облачком.

Дед с Лёшкой, перекурив на крыльце, расходятся. Дед дает Лёшке топорик, тот пробует его лезвие на палец, как в детстве, и идёт в хлев. В хлеву сумрачно, пахнет сухим навозом, упревшим сеном, зерном, мышиным помётом. Куры, и без того чуя недоброе от чужого, бросаются врассыпную, забыв про подсолнышки и пшеницу, и забиваются под полки, на которых стоят гнезда. Лёшка, высоким ростом своим задевая потолок, смахивает белесую от пыли паутину, всматривается в клетки с гнездами. В трех гнездах сидят угрюмые молчаливые куры. Пестрявые, это, какие? – спрашивает кур Лёшка. Куры отводят глаза, или это Лёшке так кажется? Потянув одну к себе за шею, видит, что курица сидит на гнезде, и под ней с пяток ровных, коричневатых яиц. Кура начинает заполошно верещать, Лёшка поднимает вторую – и та на яйцах. Тьфу на вас, – смеется Лёшка, вроде бы вы как матери, выходит? Сидите, бабы, сидите, что мы, в городе, кур не едали? И, бросив на пол жменю семечек из кармана, выходит на двор. Ну, че, – спрашивает дед, на ощип пора? Да ну, бать, – Лёшка сдвигает на лоб шапку, – в городе они все в пакетах, я уж и забыл, какая она, живая… хрен с ней, жалко.

– Невковыра был и невковыра так и останется, – бабка высыпает в кипящую воду брикет из пакета, – рази ж городская сушеная кура как своя? Чу, как уделали т, одни порошки от куры оставили, ироды…

Кипит ключом вода, пахнет вареной картошкой, пшенной кашей, подкисшим на простоквашу молоком, шевелятся тени в углу, мелькают люди в телевизоре, внуки Витька и Митька, уложенные валетом, давно дрыхнут, а дед с Лёшкой пьют, забывая чокаться, и кусок масла исходит золотым паром на горке драчён…

Агафья Лыкова

Метёт, метёт, красота, но хлопотно снег убирать.

– Иди, – велит муж. Он в ушанке и с топором, – к бабе Кате, глянь, не засыпало ли её?

Бреду. В валенках дивно. Адгезия плохая, но уютность ноге хорошая. За мной бредет мой старый пёс Лёва, уши его летят горизонтально земле. Поднялись в горку, видим – у бабы дым из трубы идёт – жива, стало быть, старушка. Почти по пояс в снегу дошли, перелезли через забор – калитку не открыть.

– Лёва, – командую, – рой! копай!

Лёва копает, я копаю – так, руками. Подрылись к двери, заложено.

– Баб Кать! – кричу, – жива, аль нет? —

Кричу долго. В деревне нашей все глухие, а тут еще и метель. Высовывается в сенцы баба, в душегрее из ватника, перехваченной по поясу бывшим в употреблении полушалком, и в разных валенках – черном и сером.

– Чаво беспокоисси?

– Жива ли?

– Иди в избу, студишь мне всё тут, как прям не знаю.

В избе жарко, конфорки на печке раскалены, коты угрелись до того, что сыплются с лежанки. На круглом столе скатерть, на скатерти клеёнка, на клеёнке алюминиевый чайник, расписная кружка в цветах с золотом, я тяну руку – рассмотреть.

– Не трожь! Положь! Раскокаешь! Не тобою дарено! Дачники были, уважили бабушку!

На столе стоит с пяток открытых банок с вареньем, банка мёда, топленое масло и банка тушёнки. Баба попеременно запускает ложку по банкам, и блаженно щурясь, облизывает.

– Могу чаю налить, но заварки торговой нету, – баба отодвигает от меня свою чашку, – зачем с собакою приперлась? Котов моих съист!

– Да я что? Я пришла тебе откопаться помочь, от снега-то.

– А мне не на! Мне зачем? Мне тёпло, как присыпало. Не, и чужой кто не залазит нипочём. Враги каки?

– А еда?

– А кака еда? Всё запасено, мучица есть, оладушки себе спеку. – Баба Катя думает, – а вот и пенсия кака скопится за зиму, а? Щитай, на!

Я умножаю 8000 рублей на 3 месяца, выходит 24 000.

– Эта кака гора дяньжишь! А ты меня откопаешь, я – в лавку, да все спущу. Не, как уйдешь, зарой поплотнее, мне до вясны ничего не надобно ть!

Мы с Лёвой уходим. Оборачиваясь, вижу, как баба Катя приглядывает в щель меж занавесочек, а в другом окне сидят коты – толстые и счастливые, как глиняные копилки.

– Ну? – спрашивает муж.

– Агафья Лыкова, – говорю, – связь с внешним миром не нужна.

Васятка

Вихри враждебные потрепали изрядно рубероид на моих сараях, и я, как женщина молодая и временно незамужняя, забеспокоилась. Шел 1992 год, в стране было непонятно, но крыше до этого не было никакого дела. Предполагая, что дожди нанесут мне урон, пошла по бабкам, спрашивать насчет мужских рук, способных осуществить кровельный труд. Баба Нина, сидя на сгнившей от ветхости скамейке, перебирала в уме мужиков:

– Воробей Мишка не. Он за вино работает, но недолго. Если выпить, не работает, и если не выпить тоже не работает, – я слушала, потрясенная. – Есть Сашка Сыч, но он высоты боится. Опять он сварщик, не кровельщик. Есть оба два Сергея, но они нерабочие, чтоб крышу. Печник есть, опять же, хоша он печки не ложит. Фелшер есть, но она баба, куда ей на крышу? – к обеду мы перебрали две деревни. Оставалось еще семь. – Корова пришла, – баба Нина оперлась на посох, – я в Песчанку сбегаю. А толь у тебя есть?